Как просто все на этом свете. Даже слишком просто. Просто и погано-c! Трагическая тайна появления Эжени стала для меня ясна как день. Она, конечно же, была внебрачной дочерью кокотки, дамы полусвета, иначе говоря, дорогой, хорошо обученной шлюхи. В детстве Эжени, наверняка, исполняла танец с шалью, развлекая подвыпившую компанию, пока мамаша уступала какому-нибудь особенно нетерпеливому обожателю в кулуаре. Потом прекрасная камелия сдохла, как полагается, от чахотки, или, что гораздо более вероятно, от сифилиса, оставив после себя кучу долгов, шелков и маленькую развратную дочку. Все имущество пошло с молотка, а об Эжени позаботилась старая знакомая, Амалия Ивановна... И теперь эта тварь — недаром она с молоком матери всосала в себя ремесло актрисы — водит меня за нос, разыгрывая из себя оскорбленную невинность. Конечно, спору нет, девочка талантливая — даже я попался как олух, хотя в свое время переимел с десяток таких барынь. Или все дело в юности? Так или иначе — пора положить этому конец!
На кухне при свете лампадки тускло блестела поротая никиткина задница. Он намазал ее деревянным маслом и спал, ничем не прикрывшись. Я легонько пнул его.
— Вставай, мой милый. Просыпайся. Пойдем делить любовь печальной нашей крали.
— Куда? — Изо всех сил пытался проморгаться Никитка.
— К барышне пойдем. В постельку.
Никитка дико взглянул на меня:
— Побойтесь Бога, Евгений Александрович, на что я вам там дался? Срам-то какой!
Я нехотя ударил его по глупой роже с выпученными глазами и лениво произнес:
— Выгоню. Обоих. Сдам в бордель.
Никитка пристально посмотрел на меня и потянулся за портками.
— Оставь. И так красивый.
В сопровождении шлепающего босыми ногами Никитки я не без торжественности проследовал в барышнину спальню. Эжени в испуге села на кровати, натянув на себя простыню. Я иронически поклонился:
— Извольте видеть, сударыня, не осмеливаюсь входить к вам без вашего фаворита. Надеюсь, теперь вы примете меня благосклонно?
Эжени вскрикнула, попыталась убежать, но я успел перехватить ее и силком уложил обратно.
— Я вижу, сударыня, вы несколько удивлены, но не извольте беспокоиться — он свое дело знает. Получите полное удовольствие... Никитка, что ты там копаешься?
Он не мог справиться с ногами — Эжени сильно брыкалась, но молчала от гордости. Я взглянул ей в лицо — губку закусила до крови, из глаз текут злые слезы. Я почувствовал, как внутри меня что-то содрогнулось от ненависти. Так не пойдет. Еще побью, неровен час.
— Полноте, Эжени! Будьте же благоразумны! К чему сей трагический вид? Вам это не идет! Фи! Совсем не comme il faut.
Звук собственного голоса несколько ободрил меня. Я, наконец, смог испытать к бедной барышне некое подобие человеческого сочувствия. Ведь без этого игра не стоит свеч! Только сострадание может придать утонченную прелесть любовным издевательствам. Либертинаж возник в эпоху гуманизма, причем у его наиболее просвещенных представителей. Он был бы немыслим, скажем, у китайцев, которые относятся к женщине буквально как к подстилке. Для того, чтобы получить настоящее удовольствие от унижения другого человека, нужно, черт возьми, искренне верить в либерте, эгалите, фратерните!
Я сунул руку вниз, туда, где сливались три пары влажных губ, и ущипнул Никитку за язык. Девица лежала холодная, как ветчина. Ну что прикажете с ней делать?
— Никита, держи-ка руки барышне крепче. Толку от тебя никакого!
— Не стерпит она, богом княнусь, не стерпит! Вона какая маленькая — аж сжалась вся. Повремените, батюшка, голубчик! Лучше я вам сам как-нибудь услужу!
— Выискался заступник! Делай, что велят! Ноги сперва привяжи.
— Барышня, милая, простите великодушно! Не видать вам от него пощады! Но может оно и лучше так, а? Может, оно и к лучшему все обернется?
Не переставая причитать, Никитка привязал Эжени за лодыжки к спинке кровати и подсунул ей под бедра подушку.
— От боли-то она вниз подастся: несподручно вам будет, — пояснил он и, обняв меня обеими руками, принялся делать то единственное, что умел.
— Смотри, Никит, не перестарайся. Хочешь, чтоб барышне меньше досталось? На второй раз больше будет.
Никитка снова метнулся к Эжени.
— Высохла вся! Как есть высохла! — с отчаянием проговорил он.
— Хватит! Держи.
Эжени закричала. Лицо Никитки все сморщилось от жалости. Он шептал ей что-то утешительное, сам то и дело всхлипывая. Я увидел, что она плюнула ему в глаза.
Эта нелепая в своем безобразии сцена как-то болезненно подействовала мне на нервы. Я стал терять самообладание. Пришлось оставить барышню и снова призвать на помощь Никитку. Он справился...
Эжени лежала как мертвая с привязанными ногами. Никитка вытирал со своих губ ее кровь. Не в силах более выносить это зрелище, я встал. Никитка поспешил накинуть мне на плечи халат. Я дал ему знак следовать за собой.
— Вот что, миленький, оставляю барышню на твое попечение. Ты уж позаботься, дружок, чтоб она по-всякому угождать научилась: и руками, и губами и прочими частями. Даю тебе неделю. Делай, что хочешь, но! Если ты, смерд, ненароком мне ее обрюхатишь! Ублюдка утоплю, а тебя собственными руками кастрирую!
— Да на кой ляд она мне, ваша краля? Сами с ней возжайтесь, коли надо! А меня приплетать нечего. Я и так сегодня душу из-за вас преступил.
— Ты еще смеешь мне перечить? Ты?! После всего, что было?! Мало я, видно, тебя порол. Еще раз хоть слово поперек скажешь — живого места не оставлю! И денег от меня больше не получишь!
Последняя угроза подействовала. Никитка тяжело вздохнул.
— Будь по-вашему, барин. Только нехорошее дело вы затеяли. Добром не кончится.
На следующий день мне передали приглашение: дядя просил пожаловать к обеду. Меня охватила паника — неужели до него дошли какие-то слухи? Вчерашняя сцена никак не шла из головы: не то, чтобы я чувствовал себя виноватым, напротив, выражаясь языком юридическим, я был стороною потерпевшей... Конечно, это нужно было сделать... Но огромные страдающие глаза Никитки и бессильно раскинутые ноги Эжени в течении всего дня неотступно преследовали меня.
Дядя мой, Петр Алексеевич Родолюбов, крупный николаевский вельможа, теперь по состоянию здоровья и по причине моральной непригодности полностью отошел от дел. Он был непримиримый консерватор, убежденный сторонник сильной руки и палочной дисциплины. Мои детские воспоминания — он частенько навещал мою матушку — сохранили образ высокого статного красавца с надменным взглядом и презрительной складкой возле четко очерченных губ. Теперь это был старый, грузный, страдающий отдышкой человек, с обезображенными подагрой конечностями, который почти не выходил из дома. Тем не менее он не потерял былой властности, и сейчас, поднимаясь по парадной лестнице его огромного особняка, я снова чувствовал себя нашкодившим мальчишкой, которого будут пороть.
У дяди сидел гость — предводитель местного дворянства, Резняк Иван Николаевич. Когда я вошел, он как раз рассказывал какую-то историю, судя по его замаслившимся глазкам, весьма аппетитного свойства.
— Здравствуй, mon cher, садись. Сейчас кофий принесут. — Дядя приветливо кивнул.
У меня отлегло от сердца. Не знает!
— Здравствуйте, дядюшка! Как ваше здоровье?
— Ничего, мой друг. Как говорится — не дождетесь.
Резняк визгливо засмеялся.
— Евгений Александрович! Дорогой! Рад вас видеть! Только почему же вы у нас никогда не бываете? Дамы все в трауре: где галантный кавалер? Право, голубчик, приезжайте! Отведайте наших пейзанских радостей! Марья Степановна такую сливяночку заготовила — пальчики оближешь! У нас, конечно, деревня, скучно, но тоже случаи бывают — обхохочешься! Вот, как раз начал рассказывать Петру Алексеевичу:
... как только мне доложили, сейчас же беру с собой Антипку и Евсея и иду на место преступления. И правда: два паренька яблоньку в саду обирают. Один забрался с ведром на дерево, рвет, стервец, яблочки и на веревке вниз спускает, а другой,... значит, принимает. Уже два мешка таким манером увязали. Нижнему мы белы ручки-то скрутили, а верхнего за ногу с дерева сдернули. Тот малость на травке полежал, отдохнул, потом очухался и говорит: «Ильюшка не причем, меня одного секите». «Как же не причем? — говорю, — Вместе ведь воровали?» Но тот уперся: «Не причем, и все тут! Я, — говорит, — его заставлял!» Вижу, дело серьезное — любовь. Нижний-то мальчик прехорошенький! Кожа нежная, румяная, сам как яблочко, сидит тихонько, из васильковых глаз слезки жемчужные роняет. «Ну, говорю, раз ты его жалеешь, сам и накажи. По-братски». Мы с Ильюши портки стащили, положили его аккуратненько на травку, красотой вверх, а второму мальчику, Игнатке, кнутик в руки дали. Он стоит, в задумчивости, да на красоту смотрит. «Давай, говорю, приступай, а не то мои ребята возьмутся — хуже будет». Игнатка вздрогнул, глаза зажмурил, и хлесь! — Ильюшу по ногам. Тот запищал, завыл тоненько, по-бабски. Игнатка с перепугу открыл глаза и опять красоту-то увидел. И стал он хлестать по той красоте, сначала легонько, а потом во вкус вошел, бьет от плеча, с размаху. Ильюша уже и выть перестал, только хрипит, а потом и вовсе замолчал — дурнота с ним сделалась. Игнатка вроде как опомнился, стоит, рот разиня, и не поймет, что тут такое приключилось. А Ильюшечка на траве в беспамятстве лежит, весь в крови. Ну, Игнатка, как уразумел, что содеял, аж об землю забился, родимый. Хорошо, ребятки мои его успокоили — шкуру всю нагайкой содрали, и спереди, и сзади, и яблочками наливными на славу угостили. Штук пять влезло, да только не в рот.
Не дожидаясь слушателей, Резняк громко захохотал. Дядя криво усмехнулся и посмотрел на меня:
— Да, скотства у нас везде хватает. И сверху, и снизу. Особенно в нынешнее время. Господам мужиков пороть запретили, — он покосился на Резняка, — так они сами теперь друг друга лупят, да с каким азартом-с! В Заварзино на прошлой неделе всем миром насмерть засекли молодого детину. Он у них был сторожем при огородах. Бабы к нему повадились. Уж не знаю, чем он их таким привлекал! Баб, кажется, он не особенно любил, так разве что, из жалости, и всем бабам предпочитал общество молодого Карамзинова. Когда тот приезжал, они все время вместе проводили — и рыбачили, и охотились...
Доложили, что обед готов. Дядя, опираясь на мою руку, с трудом поднялся, и мы проследовали в столовую. Закуска была в дядюшкином стиле — а ля рюс — грибочки, огурчики, икра. Потом отнюдь не страсбургский пирог нетленный, а жирная домашняя кулебяка с начинкой в пять слоев. За сим последовали лещи в сметане, а на на жаркое — жаренная баранья нога.
Сразу после обеда Резняк откланялся, сославшись на дела, и мы с дядей остались вдвоем.
— Я хотел поговорить с тобой, — как обычно, напрямую начал он, — сколько ты получаешь жалованья?
— Около четырех тысяч в год.
— Гм. Немного. И тебе хватает?
— Нет, не хватает, — честно признался я.
— И как же ты живешь? Полагаю, довольно-таки убого: домишко почти на окраине, деревенская баба-кухарка, выезда нет, принять никого не можешь... Я понимаю, что ты терпишь по заслугам, но мне мочи нет стыдно за тебя перед знакомыми.
— Дядя, поверьте, мне совершенно все равно, что об мне подумают!
— Ты можешь сколько угодно считать себя светским львом и смотреть на провинициальное общество как на стадо баранов, и утешаться этим, поскольку ничего другого тебе не остается. Но ты лукавишь перед собой. Тебе не все равно, просто у тебя...
— Дядюшка, вы совершенно правы! Только, ради бога, увольте меня от ваших нравоучений!
— Не перебивай меня! Я не собираюсь читать тебе нравоучения. Меня больше интересует практическая сторона дела. Ты никогда не думал о женитьбе?
Я опешил от неожиданности.
— Признаться, нет.
— А зря. У нас в уезде полно богатых невест. Торговля, понимаешь, золотишко. Но я ни в коем случае не предлагаю тебе жениться на купчихе. У Резняка три дочери, и за каждой он дает по двести тысяч. Есть и другие варианты. С твоей внешностью мы можем выбирать, — он оценивающе обмерил меня взглядом, — хотя, по-моему, ты уже начал опускаться. Не смей, слышишь!
— Я благодарю вас за вашу заботу, дядя, но в ближайшее время я совсем не собираюсь жениться.
— Вздор! Я понимаю, что тебе одному это будет не под силу: визиты, выезды, расходы... Денег я тебе не дам принципиально — и ты знаешь почему. Но на следующей неделе приедет Александра — она все уладит. Уж она за тебя возьмется!
Господи, неужели Сашенька приезжает! Я ведь сто лет ее не видел!
Сашенька, единственная дочь Петра Алексеевича и моя двоюродная сестра, все время жила за границей. Я не видел ее... да, позвольте, я не видел ее лет пятнадцать! С самого отрочества! Возвращаясь вечером от дяди, я погрузился в воспоминания.
Все свое детство я провел в нашем родовом имении. Запущенный парк, постепенно превращающийся в лес, озеро, потянутое ряской, меланхолическая беседка на берегу... Вечер, уже стемнело, о нас, детях, все забыли, мы сидим в беседке, прижавшись друг к другу, и смотрим на ярко освещенные окна барского дома. Издалека, приглушенно доносятся смех, голоса, звуки фортепьяно, а вокруг нас шумят сосны, кричит ночная птица и, временами, большая рыба всплеснет в пруду. Начинает накрапывать дождь. И грустно, и страшно, и хорошо! Говорим друг с другом шепотом, а больше молчим.
Ах, что за прелесть была моя Сашенька! Она обожала резвиться. «Как мальчишка!» — ругалась гувенантка. Дыхание ее всегда было быстрым и прерывистым от возбуждения, непослушные локоны вечно выбивались из прически, на верхней губке блестели маленькие капельки пота. Однажды, когда мы играли в салочки, я поймал ее и быстро слизнул эти соленые росинки. Мне так давно хотелось! Сашенька остановилась от неожиданности: «Фу, дурак!», — выдохнула она и побежала — не за мной, а от меня.
Я проснулся на рассвете и долго не мог заснуть. В этом пограничном состоянии меня вдруг посетило одно странное воспоминание. Самое странное в нем было то, что до этого момента я никогда не вспоминал его. Как-то раз поздним вечером, улизнув из-под присмотра, мы, по своему обыкновению, хотели пробраться в нашу беседку, но, подойдя к ней, обнаружили, что там уже кто-то есть. Спрятавшись в зарослях сирени, мы стали прислушиваться к голосам.
— О Боже! Петр! Нет! Не здесь! Не сейчас! — испуганно шептала женщина.
Тяжелое дыхание, звук рвущейся ткани. Тихий повелительный голос мужчины:
— Да. Здесь. Сейчас.
— Я не могу! Это такой грех! Петр! Мы с тобой страшные грешники!
— Держись за перила... Так! И нагнись еще немного.
— Ох! Нет!
— Ну же, не жмись! Впусти меня глубже!
— Мне больно!
— Это потому, что ты отвыкла. Я давно не был у тебя. Хорошо, я буду осторожнее... Ну вот, уже не так больно, правда, милая?
— Поцелуй меня!... Ммм... Ты меня любишь?
— Я любил тебя, люблю и буду любить!
— Да! Не убирай руку! Так сладко!
— Умница моя, хорошая, ну, держись покрепче!
Деревянные перила ходили ходуном, тряслись даже сиреневые кусты, наше убежище. Женские стоны, вначале приглушенные, становились все громче... Когда все закончилось, я обнаружил, что держу в обьятиях Сашеньку и прижимаюсь щекой к ее голому плечику. Ее косынка сбилась куда-то набок. Я с трудом перевел дыхание и нехотя разжал руки.
— Я приду к тебе ночью, — сказал мужчина, выходя из беседки. — Отпусти сегодня горничную.
Это был мой дядя. Неторопливой, небрежной походкой он направился к дому. Немного погодя, вышла и женщина. Она закрывала лицо и старалась держаться в тени. Сейчас я понимаю, что это могла быть только сашенькина гувернантка, но тогда я почему-то решил, что это матушка...
Чтобы отвлечься от навязчивого наваждения, я кликнул к себе Никитку.
— Ну, как у тебя обстоят дела с барышней? Рассказывай. Да с чувством, с толком, с расстановкой!
— Ежели по-порядку говорить, то спервоначалу барышня на меня оченно даже обижались.
— Разумеется.
— Слушать ничего ... не хотели, бились, руками дрались и всякими жалкими словами обзывались: и холоп я, и вор, и предатель.
— Это верно. И как же ты ее умаслил?
— Принес хересу из шкапа, початую бутылку. Они и успокоились.
— Что?! Так ты мой херес выжрал, разбойник?
— Они-с. Выкушать до донышка изволили. Потом долго рыдали, но уже у меня на руках-с. А я, как вы велели, барышню увещевал, уговаривал, уму-разуму научал. Барину, говорю, нужно угождать, и тогда барин будет ласков. А ежели ерепениться начнешь, то прибьет как муху, или, того хуже, из дому прогонит. Барышня меня послушали...
— Так и послушала? Да ты что-то недоговариваешь! Ладно, продолжай, знаю я ваши секреты!
— И пообещал я ее всяческому обхождению научить, как, стало быть, ласку вам оказывать.
— И что? Научил?
— Не совсем еще. Ротиком ничего делать не умеют. Уж мы с ней мучились-мучились! Сначала морковку из кухни принесли для наглядности, потом на живом — на мне то бишь — пробовать стали.
— Барышня на тебе пробовать не побрезговала?!
— Так мы с ней сколько мыли его одеколонами да духами всяким! До сих пор зудит. И ландышами воняет. — В подтверждение своих слов Никитка стал с готовностью развязывать портки. Я замахал на него руками.
— Обойдусь как-нибудь без твоих ландышей! Ты мне лучше ваши экзерсисы покажи. Любопытно посмотреть, как это ты барышню уму научаешь?
— Так это запросто! Вы завтра сделайте вид, что уходите, а сами за ширмочками схоронитесь. Все и увидете-с! А я потом барышню в садик уведу или на кухню, а вы уйдете тихими стопами. Только раньше времени себя не кажите, а то все дело испортите!
— Посмотрим, какие у вас там дела...
— И еще пожалуйте десять рублей на винцо. Дешевенького-то они пить не станут.
— Опять винцо?! Ты смотри, не спои мне барышню!
— Без этого никак невозможно-с. Очень уж они трепетные.
— Ладно, возьми. Сам, главное, не спейся.
— Я, барин, спиртного в рот не беру, вы же знаете. Сыздетства на бытьку насмотрелся, как он пьяный домой приходил... Мамке горячие щи в лицо плескал, а нас с сестрицей к кровати вожжами привязывал и бил смертным боем. С тех пор вино мне вроде как поганым кажется.
Никиткин план удался. Вечером следующего дня я собрался в клуб, а потом отпустил извозчика пустым. За ширмами я обнаружил стул, расчетливо поставленный как раз напротив щели между двумя рамами, через которую открывался великолепный вид. Они не заставили себя ждать. Судя по громкому смеху и красным пятнам на щеках Эжени, Никитка уже успел подпоить ее. Придерживая барышню под локоток, он провел ее прямиком к кровати, усадил на краешек, и, стоя перед ней, быстро разоблачился. Эжени захохотала и спрятала лицо в подушки. Но Никитка был вполне серьезен.
— Барышня! Вы не отвлекайтесь! Помните, что я вам вчера говорил?
— Пом... ню, — стонала Эжени. Она откинулась на кровать и умирала в приступе смеха, цепляясь руками за что попало.
Простыня почти сползла, подушка упала на пол. Никитка, укоризненно качая головой, поднял подушку и бросил ее барышне на живот. А она, лежа, слабыми от смеха руками снова попыталась кинуть ее в Никитку.
— Одни шалости на уме! — Он отнял подушку и отложил в сторону. — Вы мне, Женечка, сегодня урок сдаете. На время.
Он поставил рядом с кроватью песочные часы.
— Пять минут у вас, барышня. Должны успеть.
Он лег на постель и заложил руки за голову. Эжени нагнулась было к нему... и снова залилась безудержным смехом. Никитка вздохнул.
— Вроде совсем как взрослая барышня, а все хихоньки да хаханьки! Эдак вы никогда ничему не научитесь!
Прошло еще минут пять, прежде чем Эжени наконец успокоилась. Никитка перевернул часы. Эжени откинула локоны, склонилась над ним...
— Рукой себе не помогай! — сторого поправил тот.
Эжени послушно убрала руку.
— Смотри, сколько слюны на живот натекло! Ну кто так делает?
Никитка несколько раз перевернул часы.
— Верите — нет, барышня, а я сейчас усну. Скучища смертная.
Эжени возмущенно выпрямилась.
— А что не так? Я стараюсь как могу!
— Стараться-то ты стараешься, а чувства в тебе никакого. Без всякого удовольствия делаешь.
— Так я тебе еще и с удовольствием должна?!
— Это, барышня, обязательно. Без удовольствия не стоит и браться. Дай, покажу, как надо.
И Никитка показал! Он привлек к себе барышню и поцеловал ее в губы с такой страстной, долго сдерживаемой нежностью, что Эжени вся обмякла под ним, как под порывом горячего летнего ветра. А следующий поцелуй пришелся в центр розового цветка, окруженного ворохом кружевных юбок.
— Возьми и ты, — быстро прошептал Никитка и прижался к ее личику.
Они уложились в пять минут. Да, следует признать, что юнец опять обставил меня. И с какой неслыханной дерзостью! Я с замиранием сердца досмотрел сцену до конца, потом Никитка под каким-то предлогом вывел разомлевшую барышню, и я ушел в кабинет — размышлять об увиденном.
Вскоре появился Никитка. Он уже уложил спать свою барышню. Я обнял его:
— Опасную игру ведешь, мой мальчик. Не боишься? Сам-то хоть понимаешь, что делаешь?
Он не ответил. Я поцеловал его в красивые губы. () Никитка покраснел до корней волос:
— Барышню бы вам, барин, — смущенно пробормотал он.
А я гладил его прекрасное тело, нежную кожу, шелковые кудри. Никогда раньше я так не ласкал его. Он получал только те прицельные, сугубо утилитарные ласки, которые даются не ради самого человека, но ради доставляемого им удовольствия. А Никитка достался мне просто и дешево. Достаточно было сунуть ему в руку два рубля и поманить к себе на диван...
— Скажи мне, милый мой иудушка... Нет, прежде поцелуй, а потом скажи: любишь ли ты меня? И [i]как [/i]ты меня любишь?
— Не знаю, барин, что вы под этим словом «любовь» понимаете. Меня за всю мою жизнь только мамка любила да сестрица. И я раньше только их и любил. Когда я к вам служить пошел, то, можно сказать, барина впервые увидел. И ходите вы по-особому, чинно, не как мужики сиволапые, и смотрите приветливо. Говорите складно, по-благородному, даже если со мной дурачитесь. Одеты нарядно, ручки маленькие да нежные. Не деретесь, зло на людях почем зря не срываете. Никогда я от вас слова обидного не слышал. А то, что баловаться любите, так на то вы и барин. Вы бы мне заместо отца родного были, да только я вам не родня. Я для вас — хуже приблудной собаченки. Сегодня брюшко почешете, завтра — пинком за дверь.
— Прав ты, Никита. Режет глаза... А барышню ты как любишь?
— А барышню мне жалко до ужаса. Одна она, бедная. Нет у нее заступника. Только я, вор, холоп, предатель, дурак и Ванька для битья.