— Я тебя уволю, — сказал директор, глядя в потолок. — Кого уволишь: меня или люстру? — Паясничаем? — пожаловался директор потолку. — Опять? В универе паясничал, тут паясничаешь... — Сме-е-е-ейся, па-я-я-яц!... — завел Колосков. — Прекратить!!! — директор шваркнул бумагами по столу и повернул розовое лицо к Колоскову. — Ты в кабинете директора! Я твой начальник! Изволь называть меня по имени-отчеству и на вы! — Слушаюсь, Мирзакарим Абдуллаевич, — чинно отозвался Колосков. — Так! Если ты думаешь, что я шучу, то ты допрыгаешься! Я тебя, умника, взял сюда не для того, чтобы ты тут умничал! Сегодня же сходил и проголосовал за «Свободу Выбора», понял? Будет тут еще нам портить отношения со спонсором!... Понял или нет? Колосков молчал. — Понял или нет?! Колосков помолчал еще. Потом встал. — Авдантил Дормидонтович. Ваше высокоуважательство... Можешь реагировать на это так, как тебе позволяют твои возможности большого человека. Не могу лишить тебя такого удовольствия. Не скучай без меня. Он развернулся и вышел из кабинета, налетев за дверью на чье-то плечо. — Ой-ей-ей! — заголосило плечо. Чертыхнувшись, Колосков поправил очки. — Лопахина! Ты что, баррикадой тут нанялась, что ли? — Алексей Па-алыч! Чуть не убили, блин... — Блин — это то, что из меня получилось, когда я на тебя наткнулся. Подслушивать нехорошо! — Я не подслушивала! Я... А вас что, увольняют? — Вот ты сходи, Лопахина, к нашему Зевсу Перуновичу, и повлияй на него, чтобы он не выставил меня под зад коленом. У тебя же ко мне симпатия... Лопахина таращила на него черные глаза. Колосков скрипнул зубами и метнулся по лестнице. «До урока десять минут. Успею курнуть, выветрить психи из головы... Черт, а ведь это, наверно, последний мой урок в этой школе...» *** На уроке он был саркастичен, как никогда. Народ притих, чувствуя, что историк не в своей тарелке. Лопахиной не было, и Колосков уже успел озвучить несколько остроумных предположений по этому поводу, когда она наконец заявилась в класс, поникшая, как сдутый мячик. — Что, Лопахина, заседание тайной ложи затянулось? Решение по третьей мировой успели принять? Давай садись уже... Она молча села, глядя в пол. Колосков удивился: — Чудеса. Лопахина не кусается. Шось сдохло в лici, как говорят в Полтаве... Так. Ладно, орки, ушки на макушки, перья в копыта — и пишем: «Основные причины промышленной революции в Англии...» Женька Лопахина была совершенно невыносимой девицей. Колосков так и называл ее — «моя Невыносимка». Она вечно маячила перед носом, вечно что-то вопила, изрекала, вытворяла, ее всегда было слишком много, и Колоскову приходилось думать о ней больше, чем о других. Он предпочел бы, чтобы ее не было. Невыносимка была его головной болью, выедала ему мозг, как маленький красивый вампир, и Колосков держал ее на вечной двойке по поведению. Удивительно, но при этом она умудрялась хорошо учиться. Она была красива, Колосков не мог не признать этого, — но внутренне сопротивлялся ее красоте, не соглашался с ней, потому что не мог допустить у противника серьезных достоинств. «Это не та красота, которая спасет мир, — думал он. — Это чувственная, звериная красота, красота молодого и ловкого животного». В Женьке действительно было что-то от хорошенького зверя — какой-нибудь чернобурой лисицы, или пантеры, или лошадки с холеной шерсткой и блестящими глазами. Высокая, крупная, черноглазая-чернобровая, с овальным личиком, до того смазливым, что все, смотрящие на нее, улыбались и перемигивались («растет же, мол, такое чудо-юдо»), с копной пушистых волос, с отчаянными понтами и закидонами, она пугала Колоскова. Иногда ему казалось, что в класс запустили молодую брыкливую кобылку с розовым бантом в гриве. Свою смазливость она не могла испортить даже тоннами косметики и дикими прикидами. Однажды она явилась, выкрасив свою бронзовую гриву в рыжий цвет, и Колосков не выдержал: — Тебе надо было покраситься в нежно-салатовый, Лопахина. В тон твоему румянцу. Во всем нужна гармония, понимаешь? — А вы, Алексей Палыч, типа самый крутой на районе стилист, да? — Я типа самый злой на районе препод. Садись, два по поведению. — Зато я молодая и красивая, а вы, блин, старый и завистливый, ля-ля-ля... На следующий день, правда, рыжина бесследно исчезла. Колосков не знал, как это получилось — то ли краска была нестойкой, то ли Женька перекрасилась обратно — и, конечно, не стал допытываться. Ее манеры не отличались изысканностью. «Дебилы», «уроды», «суки» и «гандоны» сыпались с ее языка в тему и не в тему; случался и матерок — не при Колоскове, правда, а когда тот незаметно объявлялся где-нибудь рядом. «Культура, — думал он, — вот без чего ни красоты, ни знаний. Все насмарку — и глазки, и пятерки. Все равно внутри базар...» Но сегодня она весь урок молчала. Удивленный Колосков даже спросил, нормально ли она себя чувствует, и потом вызвал к доске, «чтобы взбодрить». Женька отвечала, как всегда, хорошо, хоть и вяло. Получив свою пять, она села за парту и сидела там, как невидимка, впервые в жизни оставшись без двойки по поведению. *** Прошло две недели, а Колоскова никто не увольнял. Он по-прежнему ходил на работу, по-прежнему вел уроки, расписывался в табеле, встречал в коридорах директора, и тот величественно кивал ему — «приветствую!» «Может, кто-то сбрехал Уроду Гориллычу, что я ходил голосовать? Нет, тогда бы он не отказал себе в удовольствии погладить меня по головке, как послушного бобика», думал Колосков. Невыносимка с того дня изменилась. Она перестала задирать его, зато вдруг стала мрачной, как кладбищенский ангел. «Чего я удивляюсь? — думал Колосков. — Девятый класс, сложный возраст. Все в норме». Однажды в субботу он пришел, чтобы забрать контрольные, забытые им в классном шкафу. Полыхал закат, и Колосков свернул к просвету между деревьями, окружившими школу, чтобы посмотреть на солнце. Рядом было директорское окно. Проходя мимо, Колосков услышал сдавленный стон, в котором узнал голос Гоблина Троллевича. Пригнув макушку, он прокрался под окном и ткнулся очками в уголок грязного стекла, свободный от занавески. Кабинет был освещен отсветом заката, как прожектором. В центре огненного прямоугольника торчала сгорбленная фигура директора. На коленях перед ним стояла голая девушка и сосала ему хуй. Это была Невыносимка. Она двигала головой, как автомат, без страсти и без отвращения. Ее полненькие, совсем взрослые груди тыкались носами в ноги директору, и тот мял их толстыми пальцами, глядя в потолок. Золотинки солнца отсвечивали в Жениных волосах, делая их почти такими же рыжими, как в тот раз, и тело, подкрашенное закатом, стало золотым, как апельсин. Колосков прирос к окну, глядя на ее лицо, красивое, ничего не выражающее, будто она стояла в очереди или ехала в метро. Глаза ее были открыты и смотрели прямо перед собой, в густые директорские заросли. Дернувшись, Колосков побежал ко входу. Пролетев по коридору, он забуксовал у кабинета Кобель Жеребцовича и рванул дверь. Конечно же, заперто. Он хотел рвануть снова, но вдруг передумал. Быстро, пока никто не видел, он метнулся к себе в класс, зачем-то запер за собой дверь, сел за стол — и треснул по нему так, что оттуда посыпались карандаши. Через десять минут он наблюдал в окно, как Лопахина выходит из школы и идет домой, сутулая, размякшая, будто на ней тяжелый рюкзак. 4. Удивительно, но ему было ужасно обидно за нее. «Надо спасать дурынду», думал Колосков, «но как?» На уроках он обращался с Женькой, как с самыми злостными из «орков»: корил бескультурьем, вульгарным видом и наглостью, хоть Женька давно не вела себя нагло. Чем больше он допекал ее, тем больше она замыкалась в себе. Она стала говорить тихо, ни к кому не обращаясь, стала ... Читать дальше →